ПРИКЛАДНОЙ ПСИХОАНАЛИЗ

90 лет назад, 24 апреля 1915 года, началась резня армян в Османской империи. Эта страшная трагедия, потрясающая воображение своей жестокостью, закончилась только в 1923 году. За время геноцида было уничтожено около 2 миллионов армян. Современная Турция не признает геноцида армян, а мировое сообщество лишь отчасти (около 20 стран, в их числе и Россия) официально осудило его. Помимо самой Турции армянский геноцид не признают также США и Израиль. Объяснение очень простое – член НАТО Турция, где расположены американские военные базы, – единственная мусульманская страна на Ближнем Востоке, лояльно относящаяся к США, а Израиль в лице Турции видит единственного союзника в этом взрывоопасном регионе.

Гитлер, готовясь к уничтожению всех «недочеловеков» – славян, евреев, цыган и других, – напутствовал будущих палачей словами о том, что сомнения и страх им не должны быть ведомы, ибо «кто теперь вспоминает о геноциде армян?».

Но беспамятство в истории – это и сегодня прямая дорога к повторению все новых и новых геноцидов. В 1987 году факт геноцида армян был осужден Европейским парламентом.

Эта чудовищная бойня не будет и не должна быть забыта. Признание факта геноцида армян Турцией нужно не мертвым – оно нужно живым.

Сегодня армяне – дети и внуки жертв Величайшего злодеяния (так армянский народ называет турецкую резню 1915-1923 годов) находятся под психологическим бременем пережитой в прошлом национальной катастрофы. Однако ни палачи, ни жертвы не избавятся от мучительного наследия прошлого до тех пор, пока одной стороной не будут сказаны слова покаяния, которые помогут другой стороне произнести слова прощения.

Публикуя статью психоаналитика Элен Пиралян-Симонян «Почему необходимо признать геноцид?», редакция нашего журнала отдает дань памяти жертвам одной из самых страшных трагедий ХХ столетия.


Светлана Капелуш



Пиралян-Симонян Э.



ПОЧЕМУ НЕОБХОДИМО

ПРИЗНАТЬ ГЕНОЦИД?




Я начну с того, что любая мысль зарождается и формируется, исходя из собственного опыта, и в данном контексте это позволяет читателю тоже задаваться вопросами о пройденном им самим пути, как в его совпадениях, так и различиях с рассказчиком.

Итак, мы концентрируем наше внимание на человеке, который в своей жизни встретился с геноцидом.

В годы моих детства и отрочества (не ведая о геноциде армян) я испытывала сильный «дискомфорт», который не могла связать с чем-либо мне известным. Этот «дискомфорт» я осознала, когда стала часто бывать в армянских кругах. Но до этого я прошла психоанализ, пытаясь преодолеть этот «дискомфорт», который частично выражался в понимании того, что жило в моей душе и что не находило для осознания себя никакой опоры в обществе, в котором я жила.

Поэтому лишь тогда, когда я узнала о геноциде, многое для меня прояснилось и начало обретать смысл, и я поняла, что мою внутреннюю жизнь главным образом составляют те психические последствия, какие геноцид произвел в моей семье и во мне.

Вот почему для меня с проблемой геноцида оказываются тесно связаны психоанализ и та работа, которую он дал мне возможность проделать в глубинах бессознательного. Эта работа могла осуществляться только с помощью «внешнего третьего», то есть с помощью другого, который не был замкнут в «геноцидиальной» паре «палач-жертва»; я еще вернусь к этой замкнутости, в которой пребывают как пережившие геноцид, так и их наследники: самостоятельно они не могут из нее вырваться.

Впоследствии я, исходя из анализа моей личной истории, создала свою собственную теорию, того психического факта (lieu), который порождается травмой, вызванной коллективной историей. В психоанализ я хотела вписать понимание того, что представляет собой геноцид, вписать с помощью не только наличных теорий и концептов психоанализа, но и создавая такие новые концепты, как, например, «никогда-не-существовавший» (человек – прим. пер.).

Итак, в моей книге «Геноцид и трансмиссия» [1] я хотела показать, что геноцид 1915 года и его непризнание, которое еще сегодня упорно отстаивает турецкое правительство, имеет тяжелые последствия для сегодняшних армян.

Это, действительно так, если мы определим «геноцидиальный» проект как попытку уничтожить народ в его целостности – от зарождения этого народа до его будущего. Прежде всего это означает, что речь идет о том, чтобы помимо реального убийства живущих разрушить генеалогический порядок, породивший их, уничтожить следы реально существовавших жертв геноцида, которые, следовательно, больше не смогут стать мертвыми предками, потому что их не-существование, какое устанавливают те, кто осуществляя геноцид, делает невозможной их смерть. Отказ признать геноцид является определяющим в этом уничтожении, так как отрицая смысл проекта «геноцид», приводит к тому, что это уничтожение «никогда-не-бывшего» жертв геноцида не может завершиться.

Итак, пока сохраняется отказ признать геноцид, о нем не может быть памяти в собственном смысле. Разница между прошлым и настоящим, на которой основывается память, не может сформироваться, потому что непризнание геноцида прерывает время, и отныне настоящее поддерживается только сохранением прошлого. Но, для сохранения памяти необходимо, чтобы прошлое и настоящее разделяло время, которое изменяет это прошлое и настоящее. Разделяло время, которое изменяет это прошлое, порождая новое время, в котором прошлое и настоящее не сливаются, но организуют историю, открывая будущее.

Но во времени, определяющимся непризнанием геноцида, настоящее может быть только «осовремениванием» прошлого, то есть сохранением прошлого, которое уже было, для того чтобы не дать ему исчезнуть, как никогда не имевшему места. Это неопределенное состояние времени, которое сохраняют потомки жертв геноцида, следовательно, наличествует для того, чтобы зримо воплощать те непризнанные жизни, их исчезновение, удерживая их как бы живыми, будучи не в состоянии придать им статус признанных умерших.

С этой точки зрения признание геноцида прерывает подобный процесс, признавая за жертвами геноцида и жизнь, и смерть. Это признание служит местом погребения, отделяя живых от мертвых, дает возможность существовать живым и неявно разоблачает любой отказ признать геноцид как ложь.

Вне признания геноцида говорить о «мертвых-живых» по поводу уцелевших – значит говорить о трудности смерти после геноцида и необходимости в отсутствие признания сохранять в себе и следить за тем, чтобы эти «мертвые-пропавшие без вести-жертвы» геноцида не превратились в «никогда-не-существовавших», смерть из числа людей, как это и замышляли те, кто осуществлял геноцид. Поэтому проводится уничтожение мертвых во время геноцида, которое сохраняется, и сохраняется отказ признать это уничтожение. Итак, непризнание геноцида затрагивает и прошлую жизнь мертвых, и их исчезновение. Оно актуализирует это исчезновение, которое в подобных условиях не может прекратиться, делая тем самым невозможным любую скорбь.

О невозможности скорби после этих организованных смертей свидетельствуют члены семей исчезнувших политических заключенных - будь то в Аргентине, бывшей Югославии или в Ираке; лишь после того, как обнаружены места бойни и найдены останки тел их пропавших родных, в памяти может запечатлеться реальность их смерти и начаться работа скорби. И тогда почти утрачивает значение то время, что прошло между смертью и обретением этих телесных останков, так как единственно на их основе исчезнувший в момент его эксгумации обретает статус умершего, а живые, наконец, смогут снова вернуться к течению своих жизней, которое было прервано этими исчезновениями.

«Вы спросили, есть ли что-нибудь в моем опыте, что я смог бы разделить с уцелевшими после бойни в Сребрянице? – спрашивает один отец после извлечения из общей могилы в Вуковаре останков сына. – Да много чего есть. Но самое важное, что я хотел бы сказать, следующее: хуже всего эти годы ожидания и надежды. Сам я, когда узнал правду из уст врачей, воспринял ее как огромное горе. Все совпадало: свитер, который мать связала Горану, его документы, рентгеновский снимок его челюсти, то, что один его зуб находил на другой…. По крайней мере, мой погибший сын похоронен в достойном месте, и, хотя мне очень грустно, в душе я спокоен»[2].

Итак, вместо неопределенного вопроса «Мертв он или жив?» феномен исчезновения приводит к радикальному разрыву между живыми и пропавшими без вести, потому что для своих близких последние не могут быть ни живыми, ни мертвыми: ведь они не существуют и никогда не существовали для инстанции, которая их уничтожает.

Разве не потому уничтожение может считать себя тотальным, объединяя живых и мертвых, делая их неразлучными в месте разрушения, которое не является ни местом жизни, ни местом смерти?

И разве те, кто осуществляют геноцид, стремятся не к тому, чтобы заодно с исчезнувшими вовлечь в психическую смерть всех тех, кто уцелел?

В самом деле, кажется, что геноцид вырабатывает, можно сказать, создает своего рода структуру отнятия того временнόго перехода от жизни к смерти, без которого не могут обойтись близкие, считая его необходимым для работы скорби.

Чтобы прояснить этот процесс и подчеркнуть его важность, я приведу в качестве примера геноцид в Руанде

, когда тела не только не исчезали после геноцида, а, наоборот, сохранялись и выставлялись на обозрение, и объясняю, какова могла быть символическая функция наличия этих тел убитых людей. Для руандийцев оставленные на месте мертвые, но не исчезнувшие тела жертв геноцида позволяют думать о возможности своего рода восстановлении этого временнόго перехода. Вероятно потому во всех книгах, написанных о геноциде в Руанде, повсюду присутствуют и находятся в центре повествования трупы, кости и места, отведенные для того, чтобы бесследно не исчезли ни мертвые, ни само преступление геноцида. В Руанде было более миллиона жертв, и невозможно, чтобы за такое короткое время исчезло столько тел. Поэтому тела оставались на месте, они быстро усохли, и потом руандийцы превратили эти места кровавой резни под открытым небом в памятные ландшафты, в места погребения. Смотря на скелеты убитых, можно понять, каким образом они были убиты и какие раны им были нанесены; иногда рядом со скелетом лежит орудие убийства, нередко встречаются также принадлежавшие им предметы или одежда, которые дают возможность идентифицировать погибших. Это означает, что люди, которые лежат в этих местах, сохраняют свою личность, и в то же время в них как бы вписана история их убийства.

Во всем этом обнаруживается некая фиксация на образе, которая снова сделает возможным этот временнόй переход. Я говорю «образ», ибо вопрос в том, чтобы дать увидеть. Не это ли «дать увидеть» делает возможным переход от живого к мертвому и в то же время эту регуманизацию жертв, благодаря взгляду «третьих» лиц, что делает смерть интегрируемой в психику уцелевших?

Вот что говорит об этом Кассиус, двенадцатилетний школьник, уцелевший в руандийском геноциде, рассказывая и о том, как он использует то место, где сам едва не был убит. Места, позднее превращенное в захоронение; это свидетельство взято из книги Д.Хатцфилда «В наготе жизни»:

«Папа был учителем, мама – крестьянкой. Из моей отцовской семьи в живых остался один я. Уже и не помню, сколько старших и младших братьев и сестер у меня было, потому что моя память слишком занята этим большим числом мертвых…. Но я могу ясно снова переживать резню в церкви и жестокость убийц… Больше всего мне нравится проводить много времени во дворе церкви. В том месте, где я спасся от резни. Каждый день я прихожу туда, это по пути в школу. В субботу и в каникулы тоже прихожу. Иногда я пригоняю сюда коз моей тетки, иногда беру с собой дружка с мячом или сижу там совсем один. Каждый день я гляжу на ниши в стенах. Я подхожу к полкам, смотрю на черепа и кости, которые принадлежали всем тем людям, которых убивали вокруг меня… Сперва мне очень хотелось плакать, глядя на неизвестные и безглазые черепа, что смотрели на меня. Но постепенно к ним привыкаешь. Я долго сижу там, и моя мысль уходит со всеми ими… Я вспоминаю всех этих мертвецов, которые были разбросаны и даже не похоронены. Вид и запах этих костей причиняют мне боль, но в то же время они облегчают мои мысли».

И после этой работы по восстановлению связи с мертвыми он может сказать: «Когда я вырасту, то больше не буду ходить на мессу, я больше не буду заходить и в другую церковь. Я хотел бы стать учителем, потому что в школе у меня будет поддержка других людей и потому что мой папа был учителем»[3].

Поэтому отныне для него могла состояться скорбь, снова связаться и протянуться в будущее его генеалогическая нить. Будем надеяться, что, как он и задумывает, это для него осуществится во вновь обретенной временности. Благодаря этому времени скорби, которое он описывает в минуты, проведенные в церкви, и которые позволяют ему вернуть себе собственные идентификационные ориентиры, исходя из приобщения к покоящимся в церкви трупам, какие он принимал за трупы своих близких.

Интересно наблюдать, как уцелевшие (в геноциде – прим. пер.) пользуются этими местами для того, чтобы сопротивляться непризнанию геноцида и не дать свершиться генеалогическому разрыву, который хотят осуществить творящие геноцид, уничтожающие тела. Поэтому наличие этих мертвых тел очень важно для родственников жертв геноцида; оно способствует началу работы скорби, не давая мертвому превратиться в «никогда-не-существовавшего». Вот почему уцелевшие обращаются к тщательному воссозданию сцены уничтожения именно в том месте, где обнаруживаются и особые отличительные знаки того, кем были мертвые при жизни, и слезы совершенного над ними насилия, погубившего их, и обращаются для того, чтобы не порвалась нить генеалогической трансмиссии.

Обратим внимание на то, что ни одного процесса подобной реставрации не могло существовать у армян, родители, родственники, дедушки и бабушки которых были убиты на дорогах изгнания, что пролегали в 1915 г. по Османской империи, были утоплены в Евфрате или же умерли в пустынях. То есть они бесследно исчезли, словно никогда не существовали ни в качестве живых, ни в качестве мертвых.

Однако след этих исчезнувших армянских мертвецов можно обрести в качестве эха не уничтоженного присутствия, присутствия призрачного, о котором, сама того совершенно не сознавая, свидетельствует современная турецкая литература. Похоже, это неведение связано с непризнанием в Турции геноцида, которое, однако, не мешает этому призрачному присутствию мертвых тел жертв геноцида всплывать из бессознательного турецких писателей.

Например, один из персонажей романа Н.Гюрселя «Долгое лето в Стамбуле» так описывает турецкую землю: «Медин подошел ко мне и, долго вглядываясь в это место, сказал: «Больше никого нет! Под снегом будут расти только волосы и ногти мертвецов». Этими двумя фразами Медин определил родную землю, как исключительное место мертвых, таких мертвецов, которые, как бы продолжая жить, не дают рождаться живым» [4].

А в другом месте, продолжая это описание, он скажет: «Ты, радостный, спрыгиваешь с постели и выглядываешь на улицу. Снаружи процессия голых тел тянется до центра, погруженного в песок города. В уголках их губ сверкают капельки крови, следы ночи. Глаза у них широко раскрыты, лбы мертвенно бледны. Их руки, их взгляды молоды, как будто они и вовсе не умирали… Наши мертвецы крепче, чем скалы, думаешь ты, их тела не разрушаются даже в центре пустыни. И я должен быть такой же крепкий, как они. Но когда, умываясь, склоняешься к воде, в зеркале ты видишь меня. Бледное лицо, тонкое, как лист бумаги. Еще немного, и лицо упадет: мои глаза разобьются, ударившись о землю, мои волосы развеваются по ветру» [4].

Эти голые тела, что он видит из окна, не представляют ли они собой тела тех непризнанных мертвецов, тела тех армян, чьи трупы усеивали дороги изгнания во всей Турции, а отказ признать геноцид и сегодня не позволяет этих мертвецов похоронить?

Понятно, что исчезнувшие жертвы геноцида продолжали не давать покоя турецкой земле, и что если на этой земле мертвецы выглядят живыми, то сами живые кажутся мертвецами? Не погребенные мертвецы мешают живым сформироваться, объединяться. Люди ощущают себя растерянными, одинокими, ослабленными в этом непризнанном убийстве, о котором свидетельствуют эти вездесущие, не гниющие трупы, которые остаются под открытым небом, но властвуют над живыми. Тем самым непризнанные умершие, из-за отсутствия признания и погребения, продолжают существовать и воздействовать на живых. Оказывать на потомков палачей, делая их неприспособленными к жизни, то же воздействие, что и на потомков жертв, создавая и для тех, и для других большие психологические сложности.

И поэтому наследие этого непризнанного убийства неразрывно связывает турецких и армянских наследников геноцида в том, что непризнание геноцида приводит не только к фальсификации истории армян, но и истории турок, у которых почва как бы дважды уходит из-под ног. Поскольку им беспрестанно являются в их Реальности не только лишенные погребения предки армян, но и сама фальсифицированная турецкая история одновременно приводит к исчезновению из символического места трансмиссии их собственного события, тем самым безудержно обрекая их на убийство и замыкая их, лишив другого возможного выхода в эту кровавую связь, в ту убийственную связь-поединок, что соединяет палача и жертву.

Например, во многих турецких романах описываются безвыходные и абсурдные ситуации; в итоге их герой оказывается в непонятном для него положении, что всегда связано с убийством, которое таится вокруг, но при этом неизвестно, кто его жертва, а кто его автор-палач.

В самом деле, если читаешь произведение турецких писателей второго или третьего поколения после геноцида, то тебя поражает вездесущность травматической сцены, которая безгранично и безразлично переходит от реального к галлюцинаторному, от кошмаров – к тюрьмам. Вездесущность убийства, которая охватывает все земное пространство и все психическое пространство людей, а так же, как мы полагаем, все политическое пространство, потому что в Турции постоянно сменяли друг друга репрессивные режимы, как будто убийство было вынужденным все время удерживаться на сцене, маскируя то уже свершившееся убийство, непризнание которого сохраняется.

Не это ли, действуя на внутренний мир каждого турка, толкает его задавать себе вопросы, формально лишенные малейшего признака смысла: «Кто убил? Кто убит?» Но главным образом - вопрос «Я убил?»; не от этого ли вопроса неотрывна сама его личность? От убийства, которое непризнанно, как имевшее место в истории народа, никуда не уйдешь в будущем, и оно неотступно преследует каждого живущего, словно неизвестное убийство, в котором он участвовал или мог бы участвовать и от которого он в любом случае не сможет избавиться. Разве нельзя утверждать, что каждый турок внутренне сталкивается с убийством, смысл которого ему неведом, но в которое он обязательно оказывается втянутым, и это из-за отказа признать геноцид, в котором он пребывает, сам того не ведая?

Поэтому остающееся «непризнание» погружает людей в место, которое не управляется, не организуется никаким законом, в то место, где преследователи и преследуемые, жертвы и палачи неразличимы в потере ими и своего происхождения, и смысла жизни…

Наконец, это место, где преступление, поскольку его следы были стерты самим непризнанием его существования и оно не было признано и наказано, может только повторяться в других преступлениях при полном незнании причин и при полной безнаказанности.

Поэтому это преступление становится временным преступлением, заполняющим все психическое пространство людей, о которых в таком случае можно было бы сказать, что они обезличены, несубъективизированы, неиндивидуализированы. Потому что они полностью поглощены этой сценой убийства, которая захватывает и уничтожает весь их внутренний мир, оказывающийся при этом радикально оторванным от их сознательной личности.

Поэтому отрицание геноцида и фальсификация истории, от чего не отказывается нынешний режим Турции, делают для турецких наследников геноцида непостижимыми и разрушают ориентиры, что упорядочивают смысл и их связи с другими людьми, так как большая часть их внутренних переживаний обретает смысл лишь в зависимости от геноцида армян, а главное – от его непризнания, которое, между прочим, поддерживает в них чувство вины, первоисточник коего они не осознают.

Если это действительно так, то палачи, не ограничиваясь своими жертвами, должны были бы убивать наследников этих жертв, а заодно – убивать своих собственных наследников, ставя их перед той же невозможностью символизировать смерть. Следовательно, наследники одних и наследники других оказываются в равной степени вовлеченными в одну и ту же сцену убийства, которая ставит их в отношение «смертельной дуэли», что является порождением этой невозможной символизации. Сцена убийства подобна несвязанному и охваченному жестокостью влечению к смерти, она заключает наследников тех и других в мучительное убийство, тем самым отделяя их друг от друга и изолируя их от всех тех, кто живет в коллективных пространствах, подчиненных символическому порядку.

В этом очень интересна новелла живущей в Армении Каринэ Кодикян, где автор изображает эту невозможность мыслить себя кем-то другим, а не только палачом или жертвой, будучи не в состоянии постигнуть, что может существовать другое место, кроме места жертвы и палача

. Эта новелла называется «Я не пойду»

. Мы видим, куда она не пойдет, и, наоборот, куда отправится. Эта новелла примечательна своим ясным сознанием того, что нас интересует в этой статье, и я старалась сокращать ее как можно меньше.

Вот эта история…. «Мой сын, мальчик мой…. Ты ушел из дома всего на два часа. Ты тщательно причесывался, оценивающим взглядом посмотрел на себя в зеркало и вышел, но обещав мне вернуться через два часа.

Я ничего не предчувствовала. Мое сердце меня не предупредило. По телевизору передавали обычное, каждодневное шоу, я слушала глупые ответы участников и громко смеялась. Боже мой, я смеялась в ту минуту, когда этот мерзавец вонзал свой нож тебе в сердце. Ты издал приглушенный стон, об этом мне потом рассказали твои друзья, ты упал, а я смеялась. Почему же я ничего не почувствовала, наверное, твой крик был слишком слабым, чтобы его можно было услышать?

Когда постучали в дверь, - меня нисколько не удивило, что не позвонили, - стучали так, словно это было эхо твоего приглушенного стона. Я запахнула полы халата, открыла дверь и увидела твое окровавленное тело. Ты мне обещал вернуться через два часа, почему же они принесли тебя через сорок минут?»

Мать продолжает: «Через несколько дней пришла мать этого мерзавца. Первая мысль, поразившая меня, сводилась к тому, что мы ровесницы и даже очень похожи друг на друга; ведь мы обе были среднего роста, одинаково причесаны и носили одинаковые, темных цветов и плавных линий одежды. Когда я увидела ее собственные плечи, я поняла, что и у меня плечи такие же. И, подобно мне, она комкала в пальцах промокший от пота носовой платок, который нервно теребила. Она вошла боком, бесшумно открыв дверь…. Она умаляла меня сжалиться над ее мерзавцем. Она не только была похожа на меня, но я еще должна была просить судью проявить снисхождение к этому палачу моего сына… Я набросилась на нее. Сначала я лишь дала ей несколько пощечин, но затем мои руки обхватили ее голову, вцепившись в волосы, я стала безумно наносить удары, и она упала на пол. Потом я била ногами ее скорченное, стонущее тело.

Прибежавшие соседки с трудом оттащили меня и увели в другую комнату, где я катаясь по полу, была словно обезумевшая волчица в ночи».

И тут у матери происходит какой-то сдвиг, и она оказывается во времени до убийства, до того момента, когда сын покидает ее, чтобы уже не вернуться живым. «Я не сознаю, что происходит, но мой сын рядом со мной, он существует. Я целую его, его рука пахнет кожей, и спрашиваю:

- Какой сегодня день?

- Четверг, второе октября.

Я закрываю глаза и пытаюсь не потерять сознание. Два месяца назад, второго октября, был убит мой сын….».

И она продолжает:

«Чуть позже я смогла пойти на кухню приготовить еду, и мы, сидя за столом друг против друга, ели горячий суп, весело улыбаясь.

После обеда он обнял меня за плечи и ткнулся носом в мои волосы. Но я уже знала, что он мне скажет.

И до меня дошло, что речь идет о повторении всего того, что произошло до ухода моего сына из дома, до его убийства.

«Мам, я должен встретиться с друзьями, я пойду. Да, я вернусь через два часа».

Должна ли я была его отпускать? Я смогла ему улыбнуться и сказала «Ступай». Он ушел, пообещав вернуться через два часа».

Итак, мы во второй раз оказываемся накануне убийства, которое кажется неизбежным, потому что мать вновь переживает прошлое, как время до убийства, когда ее сын был еще жив, а не как обратимое вспять время убийства, потому что она не делает никаких попыток удержать сына.

Единственное отличие состоит в том, что сейчас она сообщает нам о своем решении покончить жизнь самоубийством в ту же минуту, когда ей принесли тело убитого сына . «Я вылила яд в мой стакан, - говорит она, - и посмотрела на часы. Прошло полчаса, и в этот миг я услышала поспешные шаги». Но после происходит совсем не то, чего мы ожидаем. Убийство, действительно, имело место, но протагонисты переменились, ибо на этот раз сын возвращается и убийца – он.

«Вошел мой сын, у него как-то странно блестели глаза, он тяжело дышал и держал в руке нож.

Я… только что. Когда… не знаю… не знаю, как это случилось… Мам, спаси меня… сделай что-нибудь.

Через несколько минут полицейские взломают входную дверь, наденут на него наручники и заберут. Потом я буду вынуждена пойти к матери убитого и просить ее сжалиться над моим сыном… Этим мерзавцем.

Мое сердце раскалывалось от боли и жалости, но я была не в силах пойти к матери убитого. Я смотрела на моего сына… Этого сына… Мерзавца… Я боялась туда пойти, я могла пойти только к себе.

Я уже была почти без сил. У меня устали руки. Они отыскали и поднесли стакан с ядом к моим губам. Губы, поглотившие эту горькую жидкость, тоже были усталыми, но мое сердце устало гораздо больше. Оно перестало биться даже раньше, чем в него проник яд. Вероятно, мои глаза не были такими уставшими, потому что они продолжали видеть моего сына, прислонившегося к стенке, моего сына, который был жертвой или убийцей: этого я не могла знать. Но мой разум не был усталым, так как я понимала, что буду продолжать оставаться с моим сыном.

Моя душа была спокойной, я не пойду».

В конце новеллы мы остаемся в неведении, кто же ее сын – жертва или палач; мы лишь понимаем, что это почти не имеет значения. Следовательно, мать понимает, что она произвела на свет ребенка, который может быть только либо жертвой, либо палачом, то есть вовлеченным в сцену убийства. Поэтому она не пойдет к своему двойнику, то есть видеть саму себя в другой ипостаси. Вместе с тем, я до сих пор не приводила из ее рассказа те пассажи, в которых она намекает на большое горе, которое она пережила или которое носит в себе, хотя ничего нам о нем не говорит. Когда ее сын возвращается убийцей, она говорит:

«Он робко смотрел на меня глазами затравленного зверя, и я не понимала того, что было в этих глазах – раскаяние, страх или, может быть, кровавые отблески. Я смотрела на моего сына, моего мальчика, который никогда в жизни меня не огорчал, никого не обижал и так беспокоился о моем здоровье, что я всегда прятала от него мое большое горе».

Можно задать себе вопрос о природе этого «большого горя» и исходя из этого, считать, что вся новелла представляет собой галлюцинацию, связанную с этим «большим горем», в которой автор выводит на сцену то, в чем оказываются замкнуты потомки этого «большого горя», что и представляет собой геноцид как невозможное рождение кого-либо живого. В самом деле, эта мать может быть со своим сыном только во времени до его рождения, то есть во времени до изначальной сцены убийства, в которую ее замыкает непризнание геноцида, в том месте, какое может быть лишь местом смерти. Следовательно, она не может помешать тому, чтобы это убийство не обрушилось на ее сына, и это убийство является первоисточником ее невозможной субъективизации. Ибо существует зияние в месте субъективизации, то есть настоящего рождения матери.

Но, в таком случае, не в этом ли заключается ее «большое горе»? Ведь она полностью заключена в этот сценарий «Палач или жертва?» для ее сына, что и проясняет собственную позицию матери в новелле. (Сам этот сын тоже мог бы оказаться только галлюцинацией, подобно изображению ее собственного затруднения, как бы «проявителем» которого он оказывается). Однако, в галлюцинациях или в действительности, в этом ребенке раскрывается то, что остается нерешенным у нее как личности, а следовательно и как матери. Ребенок вписывается здесь в Реальность того, что не могло для нее ни символизироваться, ни то, отчего она не способна избавиться.

Именно поэтому, если вернуться к названию моего текста, нельзя говорить о геноциде, не говоря и о проблеме его непризнания. Иначе не понять, почему борьба за признание геноцида продолжается с таким упорством; она ведется так потому, что в равной мере касается и прошлого, и настоящего.

В самом деле, представляется, что в первую очередь только признание геноцида, признание турецким правительством, идущее изнутри, то есть из того самого места, в котором сохраняется непризнание, могло бы разрушить это непризнание и вывести настоящее в другое место из сцены убийства для наследников как армян, так и турок.

Однако возможно ли предполагать, что это признание возникает или получит свой первый импульс в осознании и общем понимании, когда турки и армяне тем самым начнут подтачивать непризнание геноцида, которое все труднее сохранять и которое обходится все дороже для всех потомков тех и других, что одновременно являются и невинными, и жертвами этой трагедии?


Современность нас учит, что перед лицом распространения планетарного насилия, когда осуществляется откровенное убийство, необходимо срочно создавать и сохранять всемирную символическую паутину; что служит защите человечности, и для этого необходимо, чтобы любой акт нарушения человечности не оставался без ответа, а поле безнаказанности, эта колыбель страданий, сужалось все больше и больше, благодаря символическим системам, выработанным для того, чтобы карать эти акты бесчеловечности.


Литература

  1. Piralian H. Génocide et transmission, sauver la Mort, sortir du Meurtre. – Paris: L’Harmattan, 1994.
  2. Stover E., Peress G. Les tombes, ed Scalo. – Zurich, 1998. – 215 р.
  3. Hatzfeld J. Dans le nu de la vie. – Paris: Еdition du Seuil, 2000.
  4. Gürsel N. Un long été à Istanbul. – Paris: Gallimard, 1975. – 79 р.


Онлайн сервис

Связаться с Центром

Заполните приведенную ниже форму, и наш администратор свяжется с Вами.
Связаться с Центром